«Моя работа — документировать». О чем рассказывают журналисты из Германии, Украины и России, которые работают на войне
О том, что сегодня происходит в Украине, известно во многом благодаря работе журналистов. По всему миру разошлись фотографии разбомбленного роддома в Мариуполе, снятые Мстиславом Черновым и Евгением Малолеткой для агентства Associated Press. Позже Чернов рассказал, как опасно было работать в осажденном городе и выбираться оттуда. По данным уполномоченной по правам человека в Верховной Раде Украины Людмилы Денисовой на 15 марта, не менее 35 журналистов пострадали, работая в зоне боевых действий. В день публикации этого материала стало известно о гибели в Киевской области украинского фотографа и документалиста Макса Левина.
Фотограф Associated Press Евгений Малолетка в Мариуполе, 9 марта 2022 года. Фото: AP Фотография: AP
Корреспондент Настоящего Времени поговорила с журналистами из России, Украины и Германии, которые освещали и освещают войну, о том, как они перемещаются по стране, ищут своих героев, снимают под обстрелами и в чем видят цель своей работы.
«Ложились спать 23 февраля без мыслей, что это начнется». Краматорск — Львов — Киев
Мориц Гатманн (Moritz Gathmann), специальный корреспондент издания Cicero, сейчас находится в Киеве
— Когда 24 февраля началась война, я был в Краматорске. Мы с моими коллегами-журналистами не спали до поздней ночи и разговаривали о том, что будет дальше. Помню, мы предполагали, что с помощью российской армии «ДНР» и «ЛНР» попытаются расширяться. В основном мы думали, что Россия будет таким образом прощупывать, как она сможет идти дальше, как на это будет реагировать Запад, какие будут санкции. Такая же игра, которая была в 2014–2015 годах, но не в ущерб себе. При этом ни у кого из нас троих — журналистов, специализирующихся на России и Украине, — не было прогноза, что начнется самая настоящая война, наступление со всех сторон. Этого никто не мог себе представить. Даже сами украинцы до последнего не хотели верить, что это может произойти. Они знали, что Путин готов на многое, но эти люди ложились спать 23 февраля без мыслей о том, что завтра такое начнется.
В пять утра я проснулся от звука взрыва и сначала подумал, что мне это приснилось. Потом был второй взрыв: ракеты прилетели на аэродром в Краматорске, в 6–7 километрах от нашей гостиницы. Я открыл новости — и стало ясно, что война началась, что все это по-настоящему.
В тот день я и большинство моих коллег решили уехать, потому что мы опасались, что из «ДНР» прорвутся российские танки. В таком случае они могли бы быть в Краматорске всего через три часа. Сначала мы поехали на эвакуационном поезде в Днепр, а на следующий день — во Львов. Первые дни я не хотел ехать в Киев, мне казалось, что российская армия может взять город в кольцо. Кто-то из моих коллег все же отправился в столицу, но я посчитал, что это было для меня слишком опасно.
Несколько дней я находился в потоке беженцев, в эвакуационных поездах, так что смог на себе почувствовать, что это такое — побег от войны. Почти неделю я был во Львове и там много общался с людьми. В то время на границе были пробки по 20–30 километров, где люди стояли по 50 часов.
Первое время эвакуация была очень хаотичной, я много находился на вокзале во Львове и видел все это. Когда вечером приходил эвакуационный поезд, начиналась паника. В вагонах у каждой двери стояли военные, которые не пускали туда мужчин, пытавшихся уехать из страны. На первые поезда пускали только женщин с маленькими детьми, остальных приходилось, по сути, отталкивать.
Я навсегда запомню этот шум, который поднимался с приходом поезда. Все кричат, женщины кричат, дети кричат: «Мама! Мама!» Один раз мне кто-то дал в руки собаку, потому что она не могла поехать на поезде. Мне очень запомнилось, как мимо вагонов бежит волонтер и кричит: «Где Нина и Лена? Где Нина и Лена? Ваша мама в другом вагоне! Вы попали в поезд или нет?» Видимо, одна из женщин потеряла своих детей. То есть она сейчас в поезде, который уезжает в Польшу, и она не понимает, попали в поезд ее дети или нет.
В один из вечеров во Львове начался сильный снегопад, снежная буря. Ветер мел снег прямо в этот большой вокзал. Я выходил на улицу вместе с людьми, которые не попали на поезд и поняли, что нового поезда сегодня уже не будет. И вот все мы выходим из этого вокзала, падает снег.… Это была просто апокалиптическая картина.
Уже тогда мужчин с 18 до 60 лет не выпускали из страны из-за всеобщей мобилизации. Я видел много семей, которые вместе ехали в поезде до Львова, мужчины провожали своих жен, мам, детей до границы и возвращались — воевать, на работу или в тероборону. Они не знали, увидят ли друг друга когда-то снова. Я разговаривал с этими мужчинами, и они объясняли: «Я не могу пойти воевать, зная, что дома моя жена с детьми могут попасть под бомбардировку». Им надо было, чтобы семья была в безопасности. В стране также остались и люди, которые работают на каких-то предприятиях, фермеры. Экономика страны ведь не остановилась. Но, конечно, и среди мужчин были те, кто за деньги пытался из страны уехать.
Потом все немного успокоилось, я доехал до границы на машине, перешел ее пешком и поехал в Берлин. С начала войны я пробыл в Украине примерно две недели. Вернувшись в Германию, я заболел ковидом, так что мне пришлось побыть там какое-то время, прийти в себя… Сейчас я снова вернулся в Киев.
Я приехал в Киев уже после начала комендантского часа. Думал, что придется ночевать на вокзале. Но я подошел к украинским военным, и они отвезли меня на своей машине до места, где я сейчас живу. С их стороны это было достаточно мило. Они даже шутили, что подрабатывают таксистами, — но меня довезли бесплатно!
Работая в Киеве сейчас, я пытаюсь понять настроение местных жителей, узнать, о чем они говорят, что они думают о своем президенте, что они думают о возможном компромиссе с Россией и к каким компромиссам они вообще готовы. Какие планы они строят? Как они смотрят на Германию и на Европу вообще? Я не военный репортер, и я не из тех, кто готов пойти на фронт. У меня есть жена, у меня есть дети, и я пообещал им, что не буду рисковать.
Я тут встретил много людей, у которых в России есть родственники и друзья. И когда украинцы рассказывают россиянам о том, что тут происходит, им говорят: «Нет-нет, ты ничего не понимаешь, на самом деле все не так». Человек из Харькова говорит своим родным, что русские бомбят его город, разрушают его город, и получает в ответ: «Нет-нет, это мы просто боремся с фашистами, у вас там неправду говорят». Он отвечает: «Так это же не то, что я вижу по телевизору. Я в Харькове, я своими глазами вижу, что происходит!» И это… это просто такой шок для меня. Как может быть такая деформация мозгов? Одно дело, если это спорят два незнакомца. А тут — сын звонит маме и рассказывает, что тут происходит, а она больше готова верить этому сраному телевизору! Это очень грустное открытие для меня. Я несколько лет жил в России и видел, что происходило после 2014 года, всю эту пропаганду по телевизору. Но, видимо, я ее недооценивал. Я думал: «Ну эти люди выросли в СССР, они знают, что все, что говорят по телевизору, надо делить на два». Но, как вижу, я ошибался.
Люди из Германии, которые как-то связаны с Украиной или Россией — у кого тут есть друзья, родственники, кто здесь работал, — они действительно чувствуют то, что здесь происходит. А для остальных немцев вся Восточная Европа — это terra incognita. Конечно, все против этой войны, это очень страшно и грустно, но эмоциональной реакции на происходящее мало. И я пытаюсь это изменить. Война в Украине имеет огромное значение для нашего самосознания, самопонимания. Это уже не какой-то конфликт — это война, которая определяет наше будущее, пожалуй, на десятилетия вперед.
Многие немцы стали задумываться о том, что из-за войны они могут пострадать в экономическом плане, что придется больше платить за бензин, например. Я говорю, что платить на 20 центов больше за литр бензина не так страшно. То, что происходит в Украине, — вот это страшно. Деньги можно вернуть потом, а жизни людей не вернешь.
В плане безопасности, я бы сказал, у западных журналистов тут есть преимущество. То же самое было, когда я освещал войну на Донбассе. Если украинский журналист попадал в руки сепаратистов, то ему, на самом деле, грозили бы подвал и пытки. Думаю, если бы украинцы поймали российского пропагандиста, ему бы тоже пришлось несладко — но я не могу себе представить, чтобы они его пытали. А иностранных журналистов могут только выдворить. Хотя те же сепаратисты, когда проверяли мои документы на блокпостах, иногда говорили: «О, фашист приехал из Германии!» Но это никакая не угроза, это просто были идиоты. Знаю один случай, когда американского журналиста арестовали, задержали, подержали, может, одну ночь — но все равно потом отпустили. Так что серьезной угрозы для меня в этом плане нет.
«Среди них был солдат, раненный в руку, — в его глазах было столько войны». Передовые позиции Украины на Донбассе
Анатолий Степанов, фотограф Agence France-Presse (AFP) в Украине. Находится в Киеве
— До войны я был обычным фотографом: снимал репортажи, фотоистории, один раз даже публиковался в украинском National Geographic. Но так случилось, что восемь лет назад в моей стране началась война, и я стал ее снимать.
Когда началось открытое вторжение, я встретил его на Донбассе. В 5:48 утра я проснулся от того, что случился взрыв в Краматорске: ракета прилетела на военный аэродром. Я дернулся, слышу — бабах. Потом еще раз. Через какое-то время мы уже стояли на кухне и смотрели, как еще одна ракета над домом прошла в сторону аэропорта Краматорска. Вот так для нас началась горячая фаза этой войны.
Положа руку на сердце: я давно всем говорил, что война будет, что будут самолеты и бомбежки. В Киеве — я сам из Киева — на меня смотрели как на идиота и крутили пальцем у виска. Хотя давно было понятно, что назревает какой-то большой прорыв этой ситуации, предчувствие висело в воздухе. В феврале и январе было очень много прессы в зоне «замороженного» конфликта на Донбассе. Журналисты туда шли косяками каждый день, это уже надоело и пресс-офицерам, и военным. Я так думаю, это делалось, чтоб разогреть какой-то интерес у иностранцев, чтобы они обратили внимание на эту войну. Западные разведки стали убирать своих людей из Киева, уезжали посольства, — значит, за границей были уверены, что война будет. Но украинцы не верили, да и мне было сложно поверить. Я, конечно, говорил, что война будет — но я не думал, что это случится прямо сейчас и так резко.
Перед 24 февраля на линии фронта очень сильно участились обстрелы со стороны «ДНР» и «ЛНР», артиллерия начала лютовать. И меня удивляло, что эти «молодые республики» сами пишут об обстрелах — потому что украинская армия им не отвечала. Я так понимаю, это была просто уловка, они сами усиливали обстрелы и кричали на весь мир: «В нас стреляют!» Это было как раз накануне вторжения.
Сейчас Краматорск — это более-менее благополучное место, только в последние дни туда стало прилетать, а до этого там было спокойно. Из Краматорска можно было выезжать в любую точку — и на Луганщину, и в Донецк, и куда угодно. Я так и делал: выезжал оттуда на фронт, а жить возвращался в Краматорск. Это был такой перевалочный пункт.
За восемь лет я уже абсолютно привык к войне, у меня сложилась отработанная схема работы. Я приезжаю на позиции, живу там обычно два-три дня или сутки — или сколько разрешают военные. Снимаю их быт, работу. Конечно, все люди, в том числе журналисты и военные, боятся, поверьте. Никто не хочет умереть, все хотят жить. Но постепенно ты к войне привыкаешь и начинаешь вести себя больше не как фотограф, а как солдат. Люди в Украине, в том числе репортеры, которые жили мирной жизнью и снимали всякие глупости, уже настолько привыкли к войне, что научились различать какие-то виды вооружения. А когда работаешь на передовой, то начинаешь понимать, что не каждый снаряд — твой. Сначала страшно, когда они рядом взрываются, а потом осознаешь: «Ну раз упал в стороне, значит, не мой». Но может попасться и твой точно так же.
Украинские военные стараются всячески обезопасить журналистов и не пускать туда, где им может грозить опасность. Но снимать все равно можно, если ты настойчив или умеешь находить варианты, как попасть на передовую.
Я знаю, что войну я не остановлю своими снимками, только идеалисты так думают. Но я стараюсь показать жизнь и страдания мирного населения. И показать людей, которые находятся на войне. Им тоже бывает страшно, они часто жертвуют своим здоровьем и жизнью, находясь там. Нужно, чтобы люди в нормальном мире — да и в Украине тоже — это видели. Потому что за эти семь-восемь лет украинцы привыкли, война была где-то далеко, на востоке. Но сейчас случилось так, что она коснулась всех.
Часто фотография не может выразить того, что ты пережил на самом деле. Смотришь потом на снимок и думаешь: «Все какое-то блеклое, серое, а ведь в жизни было дико страшно». При этом фотографии, снятые вдали от фронта, часто работают сильнее, чем кадры с передовой. Возможно, потому что ты их обычно снимаешь без пресса опасности. В одну из недавних поездок мы попали на позиции после боя, туда еще прилетали снаряды. Артиллерия стреляла не прицельно, но беспокояще. Было страшно, но не так, будто тебя хотят убить. Там же лежали убитые с обеих сторон: и наши солдаты, и нападавшие. Одного парня разорвало пополам… я так понимаю, в него попало. Думаю, если нормальный человек такое увидит, то получит очень большой стресс. А на войне к этому привыкаешь. Я не могу сказать, что я там снял что-то выдающееся, просто обычные картинки. А потом, когда мы были уже далеко от боя, то видели, как с передовой привезли раненых. Среди них был солдат, раненный в руку. И меня поразил его взгляд, по его глазам было видно, что он пережил. В нем было столько войны, это сложно передать словами. И я снял его портрет. На мой взгляд, этот портрет, снятый не в бою, работает гораздо сильнее.
Я слышал, что российская пропаганда говорит, будто кадры из Украины — это фейки и инсценировка. Про снимки мариупольского роддома так говорили. Но, понимаете, это все просто смешно, бездоказательно. И это все так низко… По-моему, эти сообщения пропаганды недостойны даже обсуждения. Пусть говорят что хотят. За эти годы я уже привык к тому, что российская пропаганда все время говорит, что черное — это белое, а белое — это черное. Это люди без совести, без чести. У меня возникает вопрос — а это вообще люди? Эти пропагандисты, которые подобное вещают, для меня они расчеловечены. Эти фотографии невозможно подстроить, невозможно сделать такой фейк. Это просто смешно.
Я думаю, пропасть между нами и россиянами сейчас огромна. Я слышал некоторые разговоры российских военных с их семьями, которые перехватывает СБУ. Допускаю, что отчасти это делается в рамках каких-то информационно-психологических операций, чтобы деморализовать противника, — но мне кажется, такое количество одинаковых по направленности разговоров невозможно подстроить. Когда российские солдаты общаются со своими женщинами, я не вижу никакого осуждения со стороны этих матерей и жен, которые находятся в России. Они переживают за своих любимых, да, и всякое такое. А то, что эти любимые убивают тут людей, — это нормально, настолько мы, украинцы, для них расчеловечены. И это самое страшное.
Возвращаться в мирную жизнь после поездок на передовую сложнее всего. Только что ты был на войне, а потом вернулся туда, где все хорошо, — и этот диссонанс сильно действует на психику, на нервы. Там страшно, там ты понимаешь, что можешь погибнуть… но когда ты возвращаешься, то испытываешь просто жутчайшие эмоции. С войны нельзя вернуться окончательно. Даже когда я уезжаю, то все время прокручиваю что-то в голове, вспоминаю ребят, друзей-военных, которые остались там, переживаю за их судьбу.
Сейчас я в Киеве, у себя дома, но чуть позже планирую вернуться обратно на передовую. Семья, конечно, переживает за меня, но они уже привыкли и не отговаривают туда ехать. Уезжать из Украины я не хочу и не планирую. Зачем уезжать? Куда уезжать? Это моя страна, тут люди воюют, и надо это показывать.
«Мне важно запомнить как можно больше». Одесса — Николаев — Херсон
Елена Костюченко, спецкор «Новой газеты»
— Добраться в Херсон было сложно, для этого я два раза пересекала линию фронта: сначала ехала туда, потом обратно. Херсон находится под оккупацией, и чтобы заехать туда, нужно было сначала пройти украинские блокпосты, а потом российские. Когда выезжаешь — наоборот. Но мне помогали местные жители, и благодаря их храбрости и знанию местности у меня все получилось. С фиксерами я не работаю, это были просто обычные люди, с которыми я познакомилась здесь, на Украине. Сопровождение военных мне тоже, конечно, не требуется. Я перемещаюсь на обычных гражданских машинах с гражданскими людьми. Квартиры, где я живу, тоже дают местные. Тут хорошо знают «Новую газету», поэтому с враждебностью я не сталкивалась, хотя какие-то подозрения в мой адрес, конечно, иногда были.
Пока что везде, куда мне надо было пройти, я проходила. Я была в том числе на передних позициях. Меня сопровождал пресс-офицер, и он следил, чтобы я не снимала расположение позиций — понятно почему. Но у меня была возможность поговорить со всеми, с кем я хотела, с солдатами и офицерами в том числе, задать все вопросы, которые я хотела задать.
То, как строится мой рабочий день, сильно зависит от того, в каком месте я нахожусь и какие у меня задачи. Сейчас фактически по всей Украине введен комендантский час, и это надо учитывать, потому что он отнимает довольно много времени. Сейчас я занимаюсь исследованием гуманитарного аспекта этой войны. Я встречаюсь с людьми, которые пострадали. Это раненые, это те, у кого погибли семьи. Врачи, сотрудники моргов. Но, конечно, я встречаюсь и с чиновниками, и с военными, активистами и волонтерами.
Я бы сказала, что по сути моя работа здесь ничем не отличается от работы в России. Я встречаюсь с людьми, собираю информацию, а потом сажусь и пишу. Отличия совсем мизерные: например, из города в город добираться надо дольше, надо заранее прикидывать, сколько придется пройти блокпостов, сколько все это займет времени. Но в целом все абсолютно так же, как в России.
Чтобы найти героев, я отправляюсь в те места, где постоянно происходят какие-то события: это больницы, морги, волонтерские центры. Там часто находятся люди, которые видели или знают что-то важное, являются свидетелями или жертвами. Я знакомлюсь с одним человеком, потом спрашиваю контакты людей, с которыми, как он считает, мне важно поговорить, — и так по цепочке иду дальше. Но каких-то людей я нахожу абсолютно случайно, это вопрос удачи.
В моей работе я редко встречаю людей в хороших жизненных обстоятельствах. Обычно я говорю с теми, кто переживает плохой период. Конечно, обычно этот плохой период — это все-таки не война. Но сейчас люди здесь проявляют невероятную храбрость. Им очень важно — в том числе людям, которые потеряли близких, — рассказать, что произошло, какими были их близкие, как они были убиты. И моя работа — документировать то, что они говорят, и проверять информацию из дополнительных источников. Бывает, конечно, что кто-то отказывается говорить. Бывают те, кто не может говорить — настолько им больно. Но кто-то может говорить, кто-то хочет говорить — и я с ними говорю.
Это не первый раз, когда я работаю на войне. Вернувшись, ты какое-то время живешь с этим опытом войны, тебя пугают громкие звуки, например салюты, петарды. Это болезненно воспринимается, хочется упасть на пол, спрятаться. Но это, как правило, длится недолго. Все журналисты, которые работают в горячих точках, живут с риском посттравматического стрессового расстройства. Очень важно знать симптомы ПТСР и следить за собой по возвращении домой. Если необходимо — обращаться за помощью. У меня однажды был эпизод ПТСР после работы в Жанаозене (в 2011 году в городе Жанаозен в Казахстане проходила забастовка нефтяников, обернувшаяся массовыми беспорядками, во время которых полиция открыла огонь по протестующим. По официальным данным, 17 человек погибли, больше ста были ранены. Елена Костюченко была первой, кто рассказал не только о погибших на площади, но и об избитых в полиции и погибшем в ИВС человеке — НВ), и это была очень неприятная история, я после нее долго восстанавливалась. Надеюсь, что после этой войны такого не будет.
Работая в поле, я не могу позволить себе глубоко переживать эмоции. Эмоциональная реакция — горевания, ужаса или шока — отнимает очень много сил. Я обычно откладываю такие переживания на потом, на тот момент, когда сажусь писать текст. Когда я пишу текст, то могу позволить себе заплакать. Мне может стать физически нехорошо, иногда меня тошнит. Но сейчас я бы не сказала, что это происходит часто, пока я справляюсь. Когда я разговариваю с людьми или что-то наблюдаю, то не даю волю эмоциям и стараюсь максимально запоминать все, что происходит вокруг, что говорят мне люди, как они выглядят. Это специфика работы репортера — мне важно запомнить как можно больше информации, а эмоции приходится отодвигать на потом.
Редакторам, которые работают с моими текстами, приходилось заменять слово «война» словом «спецоперация». Но «Новая газета» приняла решение сделать цензуру видимой — так что мы не просто заменяем слова, мы выделяем эти слова треугольными скобочками, чтобы наш читатель понимал, что здесь было другое слово. Конечно, я считаю, что войну надо называть войной. Но текущее уголовное законодательство Российской Федерации такой возможности газете не оставляет. И проблема в том, что новая статья уголовного кодекса сформулирована так, что в тюрьму могут посадить не только журналиста, который написал материал, но и всех, кто помогал: корректора, редактора, верстальщика, редактора сайта. И это довольно длинная цепочка людей.
Когда была одобрена эта поправка к УК (речь идет о статье 280.3 УК — о «публичных действиях, направленных на дискредитацию использования Вооруженных сил России» — НВ), у нас было два варианта: закрываться и продолжать работать в условиях военной цензуры. Мы провели внутриредакционное собрание, провели голосование среди читателей и соучастников — тех, кто спонсирует газету, — и большинство проголосовало за то, чтобы мы продолжали работу. Что я чувствую по этому поводу? Я не знаю, как это сформулировать даже… Я работала в газете, в которой никогда не было цензуры. А сейчас она есть — военная. С этим невозможно смириться. Но я понимаю, что та информация, которая, несмотря на запреты, доходит до моих читателей, крайне важна. Она имеет высокую ценность, и чтобы эта информация продолжала публиковаться, приходится перешагивать через себя.
Благодаря усилиям пропаганды и цензуры кто-то даже в оккупированном Херсоне верит тому, что говорят по российскому телевидению. Но я встретила немного таких людей. Даже те, кто занимал пророссийскую позицию, перестали ее занимать. Как сформулировали люди, с которыми я встречалась: «Когда с неба падают бомбы, то наступает определенность». Даже в Одессе — а там всегда были и проукраински, и пророссийски настроенные активисты, был такой раскол в обществе — сейчас этого раскола нет.
За несколько дней до публикации этого материала «Новая газета» объявила о прекращении выхода в интернете и на бумаге до окончания войны. Несколько СМИ, в том числе «Медиазона», «Медуза» и «Новая Польша» , перепечатали у себя статьи Костюченко без цензуры.
«Как только люди слышали мой московский акцент, сразу вызывали полицию». Киев — Гостомель — Львов
Юрий Белят, корреспондент «Полигон.Медиа», живет в Вильнюсе
— Я прилетел в Киев 23 февраля в рабочую командировку. После признания «ЛДНР» мы в редакции ждали какого-то обострения на востоке страны, но, конечно, не ожидали, что начнется настоящая большая война. Так случилось, что у меня с собой было только устное приглашение от одного из украинских чиновников. Письменное я должен был забирать 24 февраля, но 24-го началась война — и никакую аккредитацию я, конечно, не забрал.
Сейчас я живу в Вильнюсе, так что добраться до Киева мне было нетрудно. Я сел на самолет, прилетел в Борисполь, прошел собеседование с сотрудниками СБУ, где рассказал, что я журналист, показал пресс-карту. Объяснил, что 24-го заберу все остальные нужные мне документы и пропуски из министерства обороны и прочих организаций, — и все, меня пропустили. Разговор этот был очень тихий, спокойный и уважительный.
Первые три дня войны я был в Киеве. Чуть позже благодаря коллегам, работавшим на Донбассе в 2014 году, я нашел водителя с машиной. С ним мы ездили, например, к Гостомелю, а потом он повез меня во Львов.
С началом войны вся Украина к западу от Киева — к востоку я не был, но, предполагаю, там было точно так же, — превратилась в один огромный блокпост. Передвигаться по стране было очень трудно. Каждые пять-шесть километров, на каждой крупной развязке нас тормозили и проверяли документы. Но делали это обычно не профессиональные военные, а служащие теробороны, и часто они не очень понимали, что надо искать. Например, они проверяли паспорт моего водителя, а я свой российский паспорт старался не светить. Я просто показывал пресс-карту, на которой было написано, что я живу в Литве, — и им было этого достаточно.
Несколько раз мы с моим водителем и другими журналистами пытались прорваться ближе к зоне боевых действий, например в район Оболони. В начале войны оттуда приходило много сообщений про диверсионно-разведочные группы россиян, которые в украинской форме и на украинской технике заезжали в районы Киева. Как-то мы стояли на заправке в Киеве между Оболонью и аэропортом Антонов рядом с Гостомелем, за который тогда шли очень серьезные бои, туда не пускали. С одной стороны до нас доносились звуки взрывов и работы тяжелого вооружения по Гостомелю, а с другой — стрельбы из винтовок и автоматов в районе Оболони. А мимо шли отряды теробороны — ребята в спортивках с окраин Киева, но только в руках у них были не бейсбольные биты, а «Джавелины».
Как фотографу мне важно быть как можно ближе к месту событий. Писать тексты издалека возможно, а вот фотографировать и снимать, к сожалению, нет. В условиях войны самое ценное, самое важное и сложное — это информация из первых рук. Есть такой культовый фотограф Джеймс Нахтвей, который прошел множество военных конфликтов. И он говорил, что одна из главных задач журналиста на войне — не только предоставлять информацию, но и быть свидетелем. Нужно показывать и рассказывать, что происходит, что при этом испытывают люди. Такое свидетельствование требует твоего личного присутствия — иначе ты ничего не поймешь. Это важная часть работы.
Один раз нам все же удалось прорваться ближе к Гостомелю. В первую ночь мы с водителем сумели подобраться к самому аэропорту, но там началась очень активная стрельба, повалились гранаты — и мы решили, что пора валить. Мы были последней машиной, которая смогла проскочить в сторону Киева перед тем, как украинские танки перегородили дорогу. В то время люди, пытавшиеся уехать из Киева в более безопасное место, двигались по городу и окрестностям довольно хаотично и могли случайно попасть в зону боевых действий. Поэтому ВСУ оперативно преграждали путь потоку гражданских, которые ехали куда-то не туда.
Через несколько дней после начала войны я решил, что надо уезжать из Киева. Первую неделю действительно было такое ощущение, что город вот-вот возьмут. Мы тогда еще не понимали, что российская армия не так сильна, как сама о себе заявляла и как всем казалось. А я — человек с русским паспортом, который называет войну войной, снимает ее и пишет тексты обо всех ее ужасах, — очень не хотел оказаться в Киеве, оккупированном российскими военными. Во-первых, у нас журналистов традиционно не любят. А во-вторых, статью Уголовного кодекса о госизмене пока никто не отменял. Поэтому я принял решение ехать во Львов и снимать беженцев.
Последнюю ночь в Киеве я провел в квартире прямо за майданом Незалежности. В эту ночь был активный обстрел города и активно работала противовоздушная оборона. От близких взрывов тряслись окна. У меня, к сожалению, не было скотча, чтобы их заклеить, а комната была маленькая, и я не мог отодвинуть кровать от окна на достаточное расстояние. Обычно, когда окна вылетают, то все стекла летят внутрь, а это может плохо кончиться: множественные раны, кровопотеря, все дела. И я решил спать не на кровати, а за кроватью — хоть за какой-то защитой. Но понятно было, что она меня не очень спасет, поэтому я спал еще в бронежилете и в каске. После этого ночевка во Львове была просто манной небесной.
Путь из Киева во Львов занял около 14 часов, хотя обычно дорога занимает где-то семь часов. Прямо перед нашей машиной украинский блокпост остановил колонну машин, которые выезжали из Киева по Житомирской трассе, и взорвал мост из Ирпеня в Киев. Сейчас город Ирпень стал частым гостем новостных сводок, и есть фотографии, как людей переправляют через разрушенный мост. Это тот самый мост, который взорвали, когда мы ехали во Львов. После этого всех пустили в объезд.
Каждый съезд с дороги во Львов в любое село, даже крохотное, на три дома, превратился в баррикаду, у которой дежурили люди с оружием, где были горы покрышек и воткнуты флаги Украины. Все готовились к приходу противника.
Первую ночь мы ночевали в переполненном Львове у двух пожилых женщин. Мы приехали за час до комендантского часа, было уже темно, и разгружали машину во дворе: доставали камеру, бронежилет, каску, рюкзак большой. А рядом стояла компания ребят лет 16. Они оказались очень бдительными молодыми людьми: буквально через 20 минут после того, как мы заселились, к нам ворвались сотрудники СБУ, поставили нас лицом к стенке и начали тыкать в нас оружием. Потом они все же убедились, что мы не диверсанты, что у нас нет оружия, что есть пресс-карта. Я в сотый раз рассказал свою историю о том, что прилетел в Украину 23-го, но не знал, что будет война. Они успокоились. Потом еще минут сорок копались в наших телефонах, вещах, читали переписку в мессенджерах. Только потом нас отпустили, и мы завалились спать.
Я думал, что во Львове мне будет проще работать, чем в Киеве, — но просчитался. Потому что как только я поднимал телефон или камеру, ко мне сразу подходили и спрашивали: «А ты чего?» По моей речи хорошо слышно, откуда я, у меня ярко выраженный московский акцент. Конечно, как только люди его слышали, то сразу вызывали полицию, а потом приезжала и СБУ. Мне приходилось в сотый раз пересказывать свою историю, показывать свои вещи, телефон, соцсети и переписки. Для СБУ это абсолютно логично — лучше лишний раз проверить человека, чем пропустить диверсанта. Мой рекорд — пять проверок за один день. А каждая проверка длится плюс-минус час. Работать в таких условиях, конечно, было абсолютно невозможно. При этом хочу отметить, что любая проверка была суперуважительной: без перегибов, грубости и жестокости. Все корректно. Когда меня держали долго, то потом извинялись. Говорили: «Ну ты сам все понимаешь, военное время». Я отвечал, что, конечно, все понимаю и не имею ничего против. Мне нечего скрывать.
Из Львова у меня не получилось вывезти почти никаких снимков. Во время этих бесконечных проверок мне часто приходилось чистить флешки и удалять с них все фото, чтобы успокоить проверяющих. Я бы, конечно, мог долго объяснять сотрудникам СБУ, что именно я хотел передать этим кадром и почему он именно такой. Но проще было сказать: «Давайте я просто все удалю у вас на глазах и пойду дальше пытаться работать». Часто я так и делал, чтобы сэкономить время, потому что время в командировке ограниченно.
Я ехал из Львова с гуманитарным конвоем — это украинцы, которые возят из Польши гуманитарную помощь во Львов, откуда она расходится по всей Украине, а на обратном пути забирают беженцев. С ними я доехал до границы, перешел ее. Потом поляки решили перехватить пальму первенства у СБУ — и проверяли меня не четыре часа, а пять.
Первое время, еще когда я сидел во Львове, мне было страшно стыдно из-за того, что я из России. Это как осознать, что 70% твоей семьи — серийные убийцы. И вроде я ни при чем, но я ведь часть этой семьи. В итоге делают они — а стыдно тебе. А им не стыдно. Но в какой-то момент я понял, что посопереживать и постыдиться я всегда успею, а тут мне редакция дала не так много времени и мне нужно работать, а не рефлексировать. И я работал. Да, было некомфортно задавать какие-то вопросы, было некомфортно говорить с какими-то людьми. Вот сидят эти потерянные несчастные пенсионеры, которые не понимают вообще, что происходит: Россия напала на Украину? Это же абсурд. Конечно, было тяжело с ними говорить, но это такая работа. Ощущение, что ты делаешь что-то важное и правильное, очень помогало мне.
Чаще всего люди довольно охотно вступали со мной в разговор. Не было ни одного случая, когда украинцы говорили мне что-то плохое про меня. Понятно, что отношение к России у них сильно ухудшилось по очевидным причинам, сложно в этом кого-то обвинять. Но моя история и мой опыт помогали людям смотреть на меня без враждебности. Я рассказывал им, что работал на телеканале «Дождь», который прекрасно знают и любят в Украине. Потом я работал в «МБХ медиа», которое закрыли за нашу журналистскую деятельность. Мне пришлось уехать из России. Говорил, что не ждал войны и встретил ее с сиренами в Киеве. Объяснял, что я хочу рассказывать истории украинцев, чтобы хоть кто-то из россиян прочел их и понял, что официальная пропаганда врет о происходящем. Конечно, были и те, кто не хотел говорить с журналистами. И это объяснимо, потому что люди уязвимы, людям тяжело. У многих просто нет сил вспоминать, через что они прошли.