Верят российским бомбам, а не российской пропаганде
«Холод» публикует отрывки из трех репортажей американского военного корреспондента Марты Геллхорн о бомбежках Финляндии в 1939 году и о Германии после ее поражения, когда туда вошли союзные войска, впервые напечатанных в американском еженедельном журнале Collier’s с 1939 по 1946 годы. Перевод по переизданию книги 1988 года: Martha Gellhorn, The face of war.
Американская журналистка Марта Геллхорн — легендарный военный корреспондент ХХ века. Она дружила с Элеонорой Рузвельт, была замужем за главредом The Times Томасом Метьюзом и писателем Эрнестом Хемингуэем. С 1999 года вручается ежегодная премия имени Марты Геллхорн, а в 2012‑м Николь Кидман сыграла ее в кино. Однако не существует ни одного перевода репортажей Геллхорн на русский язык. «У войны единственный сценарий. Она основана на голоде, бездомности, страхе, боли и смерти. Раненые голодные дети в Барселоне 1938 года и в Неймегене 1944 года — это одни и те же дети. Беженцы, спасающие себя и все, что можно взять в руки, прочь от войны в безопасное место, — это единый народ во всем мире. Бесформенный труп американского солдата в люксембургском снегу похож на труп любого другого солдата в любой другой стране. Война — это жуткое повторение», — пишет Геллхорн в авторском предисловии к сборнику своих военных репортажей «Лицо войны», вышедшему в 1959 году.
Бомбардировки Хельсинки
Bombs on Helsinki, декабрь 1939
Второй воздушный налет произошел в три часа дня. Ни одна сирена не подала сигнала тревоги; был только стремительный, захватывающий дух грохот бомб. Русские самолеты летали высоко и незаметно, а затем пикировали для сброса тяжелых бомб. Налет длился одну минуту. Для каждого жителя Хельсинки это была самая длинная минута из всех, что они пережили.
Мы шаркали по выбитым стеклам, разбросанным на улицах. Серый полдень казался еще более сумрачным от дыма. Разбомбленные дома в этом квартале были охвачены пламенем, через него нельзя было разглядеть развалин. Пожарные работали быстро и молча: сейчас у них не было других дел, кроме как пытаться потушить огонь. Позже они смогут выкопать тела.
На углу улицы, в наступающей ночи, женщина остановила автобус и посадила в него своего ребенка. Она не успела поцеловать его на прощание, и никто не сказал ни слова. Женщина повернулась и пошла обратно по разбомбленной улице. Автобус собирал детей, чтобы увезти их куда угодно (никто не знал, куда именно) — лишь бы за город. Эта странная миграция началась в обед и продолжалась всю ночь. Потерянные дети, чьи родители пропали в горящих зданиях или разлучились с ними в суматохе внезапного нападения, выходили поодиночке или по двое и по трое, выбирая любую дорогу, которая уводила их прочь от увиденного. Спустя несколько дней государственное радио все еще называло их имена, пытаясь найти их семьи. <…>
В сельской местности и городе ходили слухи — этот неизбежный побочный продукт войны — о том, что русские планируют массированную воздушную атаку, что они собираются стереть Хельсинки с лица земли. Никто и ничто не уцелеет. В подобной атмосфере русские забрасывали город пропагандистскими листовками и распространяли пропаганду по радио. Финны реагировали на нее озлобленными усмешками. Вместе с бомбами прилетали плохо напечатанные буклеты со словами: «Вы знаете, что у нас есть хлеб, так почему вы голодаете?».
По московскому радио им многократно повторяли, что финны — братья и что вина за войну лежит не на финском народе, а лишь на дьявольски хитрой и маленькой банде финских революционеров. Эти заявления стали лучшей шуткой в Хельсинки. В Финляндии менее одного процента неграмотного населения — люди хорошо информированы. Они верят российским бомбам, а не российской пропаганде.
На второй день войны в СССР было создано «Народное правительство Финляндии», во главе которого встал сбежавший в Петербург финский коммунист Отто Куусинен. Советские власти признали его законным правительством Финляндии и подписали с ним договор о взаимопомощи, порвав связи с реальным финским правительством, которое перед войной отказалось подписывать с СССР договор о территориальных уступках, — его объявили пособником империалистов.
По мере нашего приближения к южной границе и зоне боевых действий число беженцев увеличивалось. Они передвигались на санях по этой белой, смертельно холодной стране: это были в основном пожилые люди, сгрудившиеся вокруг своих сумок и свертков. Шел пятый день войны, но от первого шока уже не осталось и следа. Не было никакой паники — только холодная решимость защищать свою страну. Казалось, что люди точно знали, куда они должны идти, и что у каждого есть какая-то особая работа, необходимая всем. Один итальянский журналист как-то заметил в Хельсинки, что тот, кто смог выжить в финском климате, сможет пережить все, что угодно. Мы с восхищением решили, что финны — суровый и неумолимый народ, наблюдая за тем, как они принимают эту войну: как будто нет ничего особенного в том, что три миллиона человек сражаются против нации в 180 миллионов. <…>
Они долго строили свою страну, и, хотя нет ничего совершенного, они знают, что Финляндия — это место, где люди не страдают от безработицы или голода, где здоровье и немощь в старости — это забота государства, где школы доступны для всех, где кооперативы, государственное владение промышленностью и транспортом, а также дешевая земля гарантируют справедливое распределение богатства, где все люди могут верить, во что хотят, говорить, как считают нужным, и читать все, что пожелают. Они не собираются легко сдаваться, и хотя эта война — катастрофа, они принимают ее хладнокровно, потому что у них нет выбора.
Армия численностью, возможно, в полмиллиона человек, поддерживаемая единым и незапуганным гражданским населением в два с половиной миллиона человек, решила вести оборонительную войну, чтобы не потерять свою страну, свою республику и свой трудолюбивый, неагрессивный и достойный образ жизни. Нацию храбрых людей приятно видеть.
Девятилетний мальчик возле своего дома в Хельсинки наблюдал за русскими бомбардировщиками. Светловолосый и пухлый, он стоял, уперев руки в бедра и расставив ноги, и смотрел в небо с упрямым и серьезным выражением лица. Он изо всех сил держался, чтобы не вздрагивать от шума. Когда снова стало тихо, он сказал: «Постепенно я начинаю злиться по-настоящему».
Немецкий народ
Das Deutsche Folk, апрель 1945
Бургомистры, которых мы (американцы. — Прим. «Холода») назначили, управляют народом, основываясь на указах, которые мы публикуем и вывешиваем на стенах. Немцам, кажется, нравятся указы: они усердно стоят в очереди, чтобы узнать о любых новостях. Мы навестили одного бургомистра из прифронтовой деревни. Он был, по его словам, коммунистом и наполовину евреем, и он действительно мог бы быть и тем, и другим, но поразительно, как много «коммунистов» и «наполовину-евреев» оказалось вдруг в Германии. Прежде он был рабочим, и, по его словам, многие в деревне взбешены из-за того, что он стал бургомистром: они думают, он обязан своим положением американцам. Он также сказал, что если американцы его уволят, то его убьют. Это прозвучало как что-то повседневное, чего действительно можно ожидать.
Мы сказали: «Тогда это значит, что люди здесь — нацисты».
«Нет, нет, — ответил он. — Они просто считают, что у меня слишком хорошая должность».
На это мы сказали, что его односельчане, должно быть, прекрасные люди, но не следует убивать человека только потому, что у него хорошая работа.
Он говорил о будущем Германии с некоторым отчаянием и закончил тем, что Америка должна помочь Германии восстановиться. Мы выслушали это с удивлением и спросили, почему он так думает. Почему он думает, что Америка собирается помогать Германии? Он признал, что, вероятно, у нас есть причина ненавидеть Германию, но они полагаются на наш хорошо известный гуманизм.
«Вот чокнутый», — сказал [по-английски] сержант, знающий немецкий.
«Переведи чокнутому, — обратился ко мне лейтенант. — Откуда он берет эти странные идеи?».
Бургомистр ответил, что если Америка не оккупирует Германию в течение следующих 50 лет, то война начнется снова. Придет какой-нибудь человек с языком подлиннее, чем у Гитлера, и пообещает немцам все, и они пойдут за ним, и война начнется снова.
«Я верю, что так и будет», — сказал лейтенант. <…>
Вокруг нас собралась толпа. Поскольку никто не говорит с немцами, кроме как по официальным делам, вы везде можете собрать толпу, просто сказав «Guten Tag». Это желание быть дружелюбными озадачивает нас не меньше, чем все остальное. Толпа была разнородной, и все говорили одновременно. Я спросила их, когда же в Германии все начало ухудшаться: поскольку мой редактор хотел, чтобы я спросила об этом. Я мысленно поспорила сама с собой и выиграла.
— Дела были плохи в Германии, начиная с 1933 года, — громко ответили все они.
— Нет, я спрашиваю о войне. Когда стало плохо с начала войны?
— Начиная с 1941-го все стало плохо, — отвечают они.
— Почему?
— Из-за бомб.
— Danke schön, — сказала я.
Затем я спросила, на какой политический режим они надеются после войны. Я поспорила с собой еще раз и снова выиграла. «На демократию», — кричали они. Но однажды в другой деревне вышло гораздо правдивее. Женщина сказала, что если у них будет достаточно еды и возможность спокойно жить, то им все равно, кто ими будет руководить. Заметьте: кто. Мужчины сказали, что они не обсуждали политику в течение 11 лет и больше ничего не знают о государстве. Однако демократия — прекрасное слово, и в Германии оно сейчас в обиходе. Затем я спросила их (это был вопрос редактора), выезжали ли они куда-то в течение войны, ездил ли кто-то хотя бы на короткий срок в Париж? Никто вообще не выезжал. Им была поручена работа, и они оставались, чтобы делать ее — плохо или хорошо, но по 12 часов в день. После этого разговор перешел к привычному осуждению нацизма.
Пути славы
The Paths of Glory, ноябрь 1946
Все мы общались со многими немцами с первых дней вступления в эту страну с армией союзников. Я помню самое начало, когда белые простыни капитуляции свисали из каждого окна, и, как ни странно, никто не был нацистом и огромное число немцев было наполовину евреями, и каждый укрывал у себя коммуниста, и все были согласны с тем, что Гитлер — чудовище.
Я помню, как затем, шесть месяцев спустя, все изменилось и мы узнали, что даже в тяжелейший период войны у них было масло, уголь и одежда, а сейчас (бросая обвиняющий взгляд на нас) у них ничего этого нет. Я помню, как мой немецкий водитель ел большой сэндвич с белым хлебом и с горечью рассказывал о том, как все голодают. Но самым печальным опытом среди всех этих эпизодов стал разговор с тем симпатичным мальчиком в Ансбахе.
Он был солдатом с 16 лет в пехоте панцергренадеров (мотопехота. — Прим. «Холода»), где служили только первоклассные по немецким стандартам солдаты. Он был трижды ранен, сражался против англичан в Кане и на русском фронте. Он спокойно говорил о том, что Германия начала войну с Англией из-за того, что Англия была готова напасть на нее. Бомбардировки союзников, с сожалением говорил он (поскольку не хотел задеть наши чувства), были неправильными; их нельзя забывать, ведь какое отношение к войне имели женщины и дети?
«Тогда почему, по-вашему, Германия первая стала бомбить Варшаву, Лондон и Ковентри?» — спросили мы. Это его озадачило, но он сказал, что, вероятно, на то были причины.
Далее он заметил, что разговоры о концентрационных лагерях — преувеличение и пропаганда: он видел людей, вернувшихся из-под «защитного ареста» в этот город, и они были толстыми и загорелыми. <…>
Гитлерюгенд, считал он, был прекрасной организацией: подросткам устраивали путешествия и концерты, их учили культуре. В худший год войны каждый в Германии имел все, в чем нуждался, — но посмотрите на них теперь.
«Разве все эти вещи — еду, одежду и все приятные мелочи — вы не отняли у Польши и Франции, Бельгии и Голландии?» — интересуются мои коллеги. «Нет, — гордо ответил мальчик, — они из Германии».
В конце войны, продолжал мальчик, люди ненавидели Гитлера из-за того, что он проиграл войну, но сейчас они начали понимать, что Гитлер был не так плох, ведь сейчас в Германии дела идут гораздо хуже, чем во время его руководства. Что касается этих судов (имеется в виду Нюрнбергский процесс. — Прим. «Холода»), говорит мальчик, то Геринг следовал своим идеям; он старался делать все возможное для Германии. Генералы и адмиралы подчинялись приказам и вообще не должны быть судимы. Но Функ (Вальтер Функ — министр экономики в нацистской Германии, президент Рейхсбанка. — Прим. «Холода»), который плакал во время дачи показаний, не был настоящим немцем, и любой приговор для него сгодится. В любом случае страны-союзники могут делать все, что им вздумается на этом суде, ведь они победили в войне.
Читайте ещё:
Кіраўнік «Нівы» і Радыё Рацыя: «Маёй першай нацыянальнай школай была вясковая вуліца і лавачка»
Брэсцкага блогера Кабанава эвакуіравалі з Беларусі ў Літву
Андрэя Мельнікава пакаралі 10 суткамі арышту за “дробнае хуліганства”